Янн Мартел

Роккаматио из Хельсинки

Алисе

От автора

На втором курсе университета, когда мне стукнуло девятнадцать, учеба моя застопорилась. Приподнялась завеса над взрослой жизнью, обещавшей несказанную свободу, и возник тревожный вопрос: что делать с этой свободой? Я полагал, ученые степени — бакалавра, магистра, доктора — станут перилами, что поддержат меня на лестнице к успешной жизни. Но в тот год на сочинения Иммануила Канта я смотрел как баран на новые ворота, завалил две темы, и перила рухнули, открыв головокружительную бездну.

Одним из результатов сего юношеского экзистенционального кризиса стали первые творческие потуги: за три дня я накропал одноактную пьесу о молодом человеке, влюбившемся в дверь. Узнав об этой причуде, его приятель разносит дверь в щепки. Герой тотчас кончает с собой. Спору нет, это было кошмарное творение, безнадежно загубленное незрелостью драматурга. Но мне казалось, будто я случайно отыскал скрипку и, прижав ее к плечу, провел смычком по струнам: пусть извлеченный мною звук ужасен, но до чего ж хорош инструмент! Чрезвычайно увлекательно придумать оформление, породить персонажей и, снабдив их репликами, направить по сюжету, тем самым представляя собственный взгляд на жизнь. Впервые нашелся резервуар, в который захотелось излить всю свою мощь.

Я стал писать. Сочинил еще одну пьесу — чудовищный абсурдистский бриколаж — и переключился на прозу. Написал рассказы (все скверные), взялся за роман (ничуть не лучше) и вновь вернулся к рассказам (того же качества). Если продолжить аналогию со скрипкой, своим пиликаньем я доводил соседей до белого каления. Но что-то меня подстегивало. Нельзя сказать, что передо мной замаячила литературная будущность — мысль о том, что мои каракули чем-то сродни книгам на полках, казалась нелепой. Я не считал, что понапрасну трачу время (процесс так увлекал!), но и не строил планов. По правде, я не думал ни о чем вообще, лишь рьяно трудился, как Паганини (только бездарный).

Однако мало-помалу я делал успехи. Порой удавалось извлечь красивую ноту. Я стал понимать, что в основе повествования лежит чувство. Если история не затрагивает эмоционально, она не воздействует вообще. Всякое достоверно переданное чувство — будь то любовь, зависть или апатия — оживляет произведение. Но вместе с тем история, если не хочет стереться в памяти, должна будоражить мысль. Разум, укоренившийся в чувстве, и чувство, укрепленное разумом (иными словами, умная мысль, которая бередит), — вот что было моей возвышенной целью. Когда меня осенила сия волнующая идея и искра вдохновения разгорелась в костер, я испытал доселе неизведанный восторг.

Вдохновение я черпал отовсюду. Книги. Газеты. Фильмы. Музыка. Повседневная жизнь. Встреченные люди. Воспоминания и опыт. А также тот загадочный творческий эфир, откуда нежданно-негаданно возникают идеи. Я стал приёмником историй, которые высматривал и подслушивал. Я смотрел не в себя, но наружу, ибо в себе было скучно. Поиск доставлял истинное наслаждение, он стал моим способом познания, личным университетом. Ничто так не радовало, как исследование мира на предмет какой-нибудь истории.

Меж тем жил я с родителями. Вернее сказать, сидел на их шее, не заботясь о квартплате и пропитании. Подряжался на краткосрочную работу садовником, судомойкой, сторожем, не позволяя службе мешать моему перу. Меня и, слава богу, моих родителей (всякий художник нуждается в покровителях) ничуть не беспокоило, что я не прилагаю усилий для обеспечения собственной будущности; тогда (это лишь один пример) я задумал большой рассказ, можно сказать, новеллу — короче, «Роккаматио». Он был навеян смертью приятеля, погибшего от СПИДа. Заголовок громоздок, вступление неуклюже, развитие сюжета медлительно. Но в нем была жизнь, какую ощущаешь в новорожденном младенце или страстном скрипичном соло, жизнь, от которой все вокруг свежеет, полнится надеждой и делает незряшными все труды. Когда этакая жизнь трепещет в твоих руках, можно ли беспокоиться о крове и жалованье в зрелые годы?

Я рассылал свои произведения. Однажды отправил шестнадцать рассказов в шестнадцать литературных журналов. Получил шестнадцать отказов. В другой раз послал девятнадцать рассказов в девятнадцать журналов. Два приняли. Процент успеха — пять и семь десятых. Неважно. Буду горбатиться в сочинительстве, пока не возникнет что-нибудь иное. Ничто не возникло, ничто не возникает, чему я очень рад.

Четыре рассказа этого сборника представляют собой лучшее из моей писательской юности. Они имели успех. Получили всякие премии. Рассказ «Роккаматио» был инсценирован и экранизирован, «Вариации смерти» также имеет одну кино- и две театральные версии. Впервые опубликованный в 1993 году в Канаде, сборник был издан в шести зарубежных странах. Соседи перестали барабанить в стену и разразились криками: «Браво! Браво!» — отчего охватывал трепет. За что я был и остаюсь благодарен.

Спустя десять лет я счастлив вновь предложить читающей публике эти четыре рассказа; они слегка подправлены: обуздана юношеская тяга к преувеличениям и, надеюсь, кое-где сглажена неуклюжесть слога. Разумеется, есть и другие рассказы, но эти навсегда сохранят для меня восторженную радость премьеры.

СОБЫТИЙНЫЙ ФОН ХЕЛЬСИНКСКИХ РОККАМАТИО

Посвящается Дж. Г.

Пола я знал недолго. Познакомились мы осенью 1986 года в университете Эллис, что в Роу-тауне, к востоку от Торонто. Мне было двадцать три, я начинал последний курс после академического отпуска, в котором поработал и прокатился в Индию. Полу недавно исполнилось девятнадцать, он только что поступил. В начале учебного года кое-кто из старшекурсников посвящает первашей в студенты. Никаких издевок или розыгрышей, старички хотят помочь. Их прозвище «amigos» (кореша), а первокурсников называют «amigees» (корешата) — вот вам свидетельство того, насколько в Роутауне распространен испанский. Я, кореш, воспринимал своих корешат, как жизнерадостный, совсем зеленый молодняк. Мне сразу глянулись спокойствие Пола, его интеллигентное любопытство и скептический склад ума. Мы друг другу понравились и стали держаться вместе. Как старший и более опытный я напустил на себя важность мудрого гуру, а Пол внимал мне, точно юный апостол, но потом иронично вскинул бровь и выдал какую-то реплику, от которой я устыдился собственной напыщенности. Мы рассмеялись и, отказавшись от всяких ролей, стали просто добрыми друзьями.

Потом, едва начался второй семестр, Пол захворал. С Рождества его лихорадило, а к февралю одолел сухой лающий кашель. Сперва мы оба не придали этому значения. Ну, простуда, сухой воздух — наверное, дело в этом.

Постепенно ему становилось хуже. Сейчас я вспоминаю детали, на которые тогда не обратил особого внимания. Тарелки с чуть тронутой едой. Жалоба на понос. Вялость, не свойственная даже флегматику. Однажды мы поднялись в библиотеку по лестнице, которая вряд ли насчитывала двадцать пять ступенек, и остановились на площадке по той лишь причине, что Пол запыхался и хотел передохнуть. Похоже, он терял вес. Из-за толстых свитеров точно не скажешь, но в начале учебы он определенно был осанистее. Стало ясно — что-то неладно, и мы этак вскользь о том поговорили. Я изобразил врача:

— Нуте-c… Одышка, кашель, потеря веса, слабость… Пол, у вас пневмония.

Конечно, я валял дурака, что я в том понимаю? Но оказалось — именно пневмония. На латыни Pneumocystis carinii pneumonia (пневмоцистная пневмония), для понимающих — ПЦП. В середине февраля Пол уехал в Торонто показаться семейному врачу.

Через девять месяцев он умер.

СПИД. Об этом Пол бесстрастно известил по телефону. Его не было почти две недели. Только что вернулся из больницы, сказал он. Меня качнуло. Первая мысль о себе. Не случалось ли, чтобы Пол при мне поранился? Если да, то что? Пил ли я когда из его стакана? Ел из одной с ним тарелки? Я пытался вспомнить, был ли мостик между нашими организмами. Затем я подумал о Поле. Пришла мысль об однополом сексе и тяжелых наркотиках. Но Пол не был геем. Впрямую о том он не говорил, но я знал его достаточно хорошо и ни разу не подметил в нем никакой двойственности. И наркоманом представить его было невозможно. В общем, дело не в том. Три года назад, когда Полу было шестнадцать, он с родителями на Рождество поехал на Ямайку. Попали в автокатастрофу. Пол сломал правую ногу и потерял сколько-то крови. В местной больнице ему сделали переливание. Шестеро свидетелей аварии предложили свою кровь. У троих была нужная группа. Небольшое телефонное дознание выявило, что через два года один из доноров внезапно умер, проходя лечение от пневмонии. Вскрытие показало серьезные токсоплазмозные церебральные нарушения. Подозрительное сочетание.

Пол обитал в Роуздейле, зажиточном районе Торонто. В выходные я его навестил. Ехать не хотелось, было одно желание — вообще не думать о случившемся. Ища повод уклониться от встречи, я спросил, удобно ли сейчас беспокоить его родителей. Ничего, приезжай, сказал Пол. И я поехал. Прибыл. Насчет родителей я оказался прав. Сердце кровью обливалось от состояния его родных в те первые дни.

Узнав о возможном источнике вируса, до конца дня Джек, отец Пола, не проронил ни слова. А наутро спозаранку спустился в подвал, взял ящик с инструментами и, накинув парку поверх домашнего халата, вышел на подъездную аллею, где принялся крушить машину. Хотя на Ямайке он был за рулем другого, прокатного автомобиля, и авария произошла не по его вине. Молотком вдребезги разнес фары и стекла. Изуродовал кузов. Вогнал гвозди в покрышки. Потом из бака отсосал бензин, облил и поджег машину. Соседи вызвали пожарных. Те примчались и погасили огонь. Приехала полиция. Давясь рыданиями, Джек объяснил причину своего поступка. Огнеборцы и стражи порядка проявили понимание; не выдвинув никаких обвинений, полицейские отбыли и лишь спросили, не надо ли подвезти его в больницу. Джек отказался. Первое, что я увидел, подойдя к большому угловатому дому Пола, — обгорелые останки «Мерседеса», покрытые засохшей пеной.

Усердный юрист, Джек занимался корпоративным правом. Когда Пол меня представил, он осклабился и, стиснув мою руку, проговорил:

— Рад познакомиться.

Похоже, больше сказать было нечего. Лицо его было багровым. Мэри, мать Пола, укрылась в спальне. Я видел ее на праздновании начала учебного года. В молодости она защитилась в университете Макгилла, получив ученую степень по антропологии, слыла отличной теннисисткой на любительском уровне и завзятой путешественницей. Ныне на полставки работала в какой-то организации по правам человека. Пол гордился матерью, они очень ладили. Мэри запомнилась мне изящной, энергичной женщиной, но сейчас она походила на сдутый воздушный шарик — калачиком свернулась на кровати, будто лишившись всех жизненных сил.

— Моя мама, — только и сказал Пол, встав в изголовье кровати.

Мэри не шевельнулась. Я не знал, что делать. Сестра Пола, Дженнифер, аспирантка-социолог в университете Торонто, от горя просто обезумела. Выглядела она ужасно — красные глаза, опухшее лицо. Кроме шуток, горевал даже семейный любимец лабрадор Джордж X. Он безвылазно лежал под диваном в гостиной и скулил не смолкая.

Вердикт вынесли в среду утром, и с тех пор (уже заканчивалась пятница) у всего семейства, включая Джорджа X., во рту не было даже маковой росинки. Джек и Мэри не ходили на работу, Дженнифер пропускала занятия. Спали когда и как придется. Однажды утром я наткнулся на Джека, спавшего на полу в гостиной: полностью одетый, он завернулся в персидский ковер, рука его тянулась к собаке, забившейся под диван. Могильную тишину дома нарушали только яростные вспышки телефонных разговоров.

Посреди всего этого царил безмятежный Пол. Он казался распорядителем похорон, который, излучая профессиональное спокойствие, дежурно сочувствует сломленным горем и утратой родственникам. Лишь на третий день моего пребывания в нем зародился какой-то отклик. Однако смерть не могла добиться признания. Пол понимал, что с ним произошло нечто ужасное, но не мог этого осознать. Смерть была где-то вовне. Оставалась теоретической абстракцией. Говоря о своем состоянии, Пол будто сообщал зарубежную новость. «Скоро я умру», — он произносил так, как сказал бы: «В Бангладеш перевернулся пассажирский паром».

Я предполагал остаться лишь на выходные (ждала учеба), но кончилось тем, что я провел там десять дней, в которых было много домашней уборки и готовки. Семья моих усилий не заметила, но это неважно. Пол мне помогал, радуясь, что есть чем заняться. Мы отбуксировали сожженную машину, заменили разбитый Джеком телефон, от подвала до чердака вылизали дом, искупали Джорджа X. (пес получил эту кличку, потому что Пол был без ума от «Битлз»; мальчишкой прогуливая собаку, он шептал: «Никто и знать не знает, что в эту самую секунду битлы Пол и Джордж инкогнито вышагивают по улицам Торонто», — и мечтал, как было бы здорово спеть «Помоги!» на стадионе Ши), накупили продуктов и заставили поесть всю семью. Я говорю «мы» и «Пол помогал», но в действительности все делал я, а он сидел рядышком в кресле. Лекарства дапсон и триметоприм одолевали пневмонию, но слабость и одышка не исчезли. Пол передвигался, точно старик — медленно, долго готовясь к каждому усилию.

Его родным понадобилось некоторое время, чтоб вырваться из хватки шока. Я подметил три состояния, в которых они пребывали, пока болел Пол. Первое чаще всего настигало их дома, где было некуда деться от боли, и тогда они уединялись: Джек ломал что-нибудь неподатливое, вроде стола или бытовой техники, Мэри погружалась в дрему, Дженнифер плакала в своей комнате, а Джордж X. прятался под диван и скулил. Второе состояние обычно наступало в больнице, когда родичи, окружив Пола, разом говорили, плакали, смеялись и шепотом подбадривали друг друга. И, наконец, третье состояние, которое можно бы назвать нормальным: когда находились силы прожить сутки, будто смерти нет вовсе, быть спокойными и мужественными, ибо каждый божий день требовал героизма и обычности. Эти стадии они переживали в течение месяцев, но иногда все три за один час.

Не хочу говорить о том, что СПИД делает с человеческим телом. Представьте ужас, а затем еще больший ужас (деградация невообразимая). Посмотрите в словаре значение слова «плоть» (столь упругого), а потом гляньте слово «истаять».

Однако это еще не самое плохое. Хуже всего вирус противоборства «я-не-умру». Он поражает массу людей, ибо проникает в окружение умирающего, в тех, кто его любит. В меня он попал очень быстро. Я помню точный день. Пол был в больнице. Вовсе не голодный, он дочиста съел весь ужин. Я смотрел, как он ловит вилкой горошины и тщательно пережевывает каждый кусок, прежде чем его проглотить. Так я помогаю организму в борьбе с болезнью. Каждая крошка зачтется, думал он. Эта мысль проступала на его лице, в его позе и даже на стенах палаты. Хотелось завопить: «На хрен эти горошины, Пол! Ты умрешь! УМРЕШЬ!» Однако слова «смерть» и «кончина», все их производные и синонимы были под негласным запретом. И оттого я просто сидел, сохраняя бесстрастное выражение, но подавляя закипавшую злость. Еще тяжелее было смотреть, как Пол бреется. Он был совсем не волосат, на подбородке его пробивался лишь жидкий пушок. Однако Пол стал бриться ежедневно. Каждое утро взбивал на лице холмы мыльной пены, которую соскребал одноразовым станком. Картинка врезалась в память: облаченный в больничный халат, еще относительно крепкий Пол перед зеркалом туда-сюда вертит головой и оттягивает кожу на щеках, дотошно выполняя совершенно бессмысленную процедуру.

Я забросил учебу. Прогуливал лекции и семинары, не писал рефераты. По правде, я и читать-то не мог. Часами таращился в строчки Канта или Хайдеггера, безуспешно пытаясь сосредоточиться и вникнуть в смысл абзаца. Тогда же во мне зародилась ненависть к собственной стране. Канада источала зловоние безвкусия, комфорта и особости. Канадцы по горло увязли в вещизме и по ноздри в американском телевидении. Идеализм вкупе с аскетизмом сгинули. Осталась лишь мертвящая заурядность. Меня мутило от канадской политики в отношении Центральной Америки, коренного населения, окружающей среды, рейгановской Америки и прочего. Абсолютно все в моей стране мне опротивело. Я не чаял сбежать из нее.